ГлавнаяАвторыЗаказ книгВаше мнениеКритикаНаши друзьяКонтакт

Марина Аврукина, США

ЗЕЛЕНАЯ ЦИКАДА

 Старая мысль о том, что мир задуман небольшим, точно на размер человеческого разума, подтвердилась.  И если разум был чуть больше, чем задумывалось, то мир оканчивался раньше, чем заканчивалась жизнь.

Сегодня ей казалось, что она знает уже все, и делать здесь больше нечего.  Она уже открыла Америку и закрыла ее, пережила развод и свод, оценила тихие семейные радости, прикупила для какого-то из равновесий кусочек земли с домом.  Секс давно приоткрыл все свои тайны.  Только идиот в сорок лет может думать, что он чего-то там не познал.  Ощущения взлетов , полетов и разнообразный фиаско полегли где-то на полках.  Ей было о чем молиться и что искупать.  Она прочла основные книги и посмотрела основные фильмы.  И даже более того.  Культура устала , а Бог еще не умер, но здорово притомился.  И уже сам не помнил, что первично, а что вторично.

Вот, к примеру, даунтаун Чикаго.  По приезде он казался ей грандиозным, а сейчас - ну что в нем особенного?  Подумаешь.  Сирс-тауэр...  Любой самый большой даунтаун оказывался, в конце концов, маленьким.  Или аэропорт с радующим русское ухо названием О-Хэр, так скажем.  Она с ужасом ехала туда в первый раз, потерялась в терминалах, электрических поездах, не могла найти паркинг... Что О-Хэр?  Малый и никчемный.  Там, в России жизнь все-таки была, а здесь она оказывалась каждый раз исчерпываемой, прямо ковшом по дну скребешь, и звук ужасен.

То и дело вспоминался день...в каком году?  В восьмидесятых.  Воткнулась в троллейбус, запотевший от пота граждан, распустила от спертости атмосферы вязаный шарф, зажала покрепче в руке авоську с пачкой муки и двумя мертвыми курицами, повернутыми когтями наружу, чтоб другие завидовали.  И стояла, как цапля, на одной ноге тринадцать остановок.  Чтобы выпить у Таньки чашечку кофе и съесть отвратительную капустную котлету.  Зато поговорить о жизни.  О сокровенном.  О социалистическом реализме, тудыть его растудыть.  Который они все преподавали.  И о мужиках, конечно.  О соцреализме с мужиками.  После этого подарила Таньке одну из куриц и опять - на одной ноге - тринадцать остановок, потом, уже сидя - в маршрутном такси, со слипающимися глазами - еще двадцать минут до своего микрорайона.  И уже в сумерках, с когтями из сетки, будто орла купила или Бабу-Ягу, с туманом в сознании, щурясь на странные силуэты перетекающих друг в друга домов и желтящихся окон - к себе, на пятый этаж без лифта.  Почему вдруг всплыл именно этот день?  Ничего особенного, а сидит в памяти, как заноза.

Так хотелось бы пережить его еще раз.  И если тогда ей казалось, что главное - это ее подруга Танька, то сегодня она знала, что главными были эти странные сумерки, перемешавшие тени домов, трамваев и куриных когтей в одну причудливую кучу.  Они и забальзамировали этот день.

Недавно Эмиль спросил ее о сумерках.  Простой вопрос - любишь сумерки?  И непростой.  Вся ее жизнь , можно сказать, до этого вопроса была движением к вопросу.  И тот куриный вечер, и Танька, и Эмиль.  И она не ответила, а он подумал, что просто сочла вопрос риторическим.  На самом деле, нельзя же было просто ответить - люблю.  Сейчас, на другой стороне планеты, ей казалось, , что ответ на этот вопрос и даже само осмысление сумерек и были самым важным в ее жизни.  Здесь утро - а там, у Таньки, сумерки.  Хотя, кто их замечает?  Дворники и безработные интеллектуалы.  Дворники повымерли, интеллектуалы поразъехались.  Значит, никто.  Она здесь уже семь лет, но ни разу не обратила внимания на этот мимолетный переход туда или обратно.  А может быть, сумерки придумали русские поэты?  Сказка, додуманная человеком.  Хорошо было бы лечь где-нибудь в сумерках в траву, послушать шуршание затихающих насекомых, стрекот цикад... Нет, и думать не хотелось.  Думать было невозможно, потому что не было новых звучаний и новых образов.  Стоило выползти из известковой колеи привычных слов и с криком «Ура!» рвануть в сторону, сочиняя лихорадочно новые фразы, захлебываясь таинственным блистательным Нечто, надвигающимся из глубин словесной шелухи, как некая сила сталкивала обратно в траншею, а ты так и мямлишь привычное: «Взошло солнце, какой красивый закат, завтра будет тепло, где мои тапочки!».  В кавычки можно забирать все подряд, потому что все подряд превратилось в банальность.  И «стрекот цикад», вызывающий в памяти Валька Трубачева, и собрание сочинений Шишкова, которое и было зеленого, как цикада, цвета.  Да у кого только не было этого «стрекота цикад», и «шуршания затихающих насекомых», и «уходящего солнца», и «бледного рассвета»?  Даже «о, закрой свои бледные ноги» уже были.  Сегодня ей казалось, что она прочла все это за один день когда-то в седьмом классе, сидя дома у газовой печки, гудящей, как настоящий камин.  И языки пламени, на которые она так любила смотреть сквозь маленькую круглую дверцу в печи, так завораживающе...Описание можно найти в «Как закалялась сталь».  Или вот читанный там же граф Монтекристо.  Кристально честный человек.  Христианство.  Подайте Христа ради.  Христопродавец.  Сборщик налогов.  Все уже было в миллионах контекстов.  Жить больше нечем, и это самая большая болячка.  А цикаду она никогда не видела, собственно, может быть, цикада - «цитата» - вовсе не зеленого цвета?

Единственное, что оставалось - Эмиль.  Но на самом деле ничего и здесь не оставалось, потому что какие бы варианты она ни проигрывала - были проигрышными.  Потому что не быть же дешевой любовницей в дешевых мотелях.  С Библией в ящике комода, лежащий там как назидание резвящимся.  Опять же возможно страшное разочарование.  И не уходить же от мужа, в самом деле.  И не продолжать же просто так жить с мужем.  «Жизнь прожить - не поле перейти», - сказал ей назидательно брат мужа недавно за обедом после какой-то стычки.  Это удивительная, удивительная, удивительная фраза, которую он счел возможным произнести без иронии, оттенков, отблесков и бликов, заставила ее подавиться костью, как подавился костью же Портос, когда к нему с вопросом обратился король.  И она, точно как Портос, кость эту проглотила.

Где же этот чертов мебельный магазин?  Какие-то московские художники со своей выставкой.  Ага, 1330 Вестерн. Главное - не горбиться и выглядеть расслабленной.  Я хорошо выгляжу.  У меня прекрасные новые туфли на самом толстом и высоком из всех возможных каблуков.  У меня красивая леопардовая блузка, я сама как картина.  Хотя впечатление производят здесь не картины, а мебель, которая как раз сегодня выступать должна было бы фоном, не более.  Тщательно скрываемый всеми присутствующими интерес к диванам и креслам.  Она смотрела очередную инсталляцию.  Ничего не превращается так быстро в трафарет, как авангард.  Даже и не представляла себе работы, которая могла бы хоть кого-то сейчас поразить.  И не потому, что не талантливы, талантливы, даже очень, а просто время такое.  Век-муравей.  «Пора уходить в другую реальность», - сказал недавно Эмиль, сидящий на службе за компьютером и создающий целыми днями, долгими днями - графические образы.

А вот и он сам.  В клубном пиджаке, в богемной шелковой рубашке, переливающейся чернотой.  Казанова, нефтяной магнат, Дракула, Блок с Пастернаком.  Смертельно красив.

Уже вместе постояли и помолчали возле нескольких полотен.

------------, - неожиданно и смело сказал он, и это было то, о чем каждый из них думал про себя последнее время.

------------, - удивляясь себе, ответила она.

------------? - не веря ушам своим, переспросил он.

------------, - покраснела она и покраснела еще больше, так как хорошо знала, что в такие минуты краснеет.  Впрочем, все это уже было у кого-то.  У всех.  Хемингуэй создает подтекст в диалогах. Когда говорят об одном, а думают о другом.

- Договорились? - спросил он.

- Договорились, - ответила она.

Слова можно подставить из любого другого текста.  Если из Толстого взять - длиннее пояснения будут, сказал он, и уши покраснели оттого, что он решился произнести это вслух.  При особенно удачной комбинации краткости может получиться Чехов.  В соседней комнате что-то звякнуло.  Пили чай.  Было зябко и муторно.  «В каждом рассказе, - учил ее Эмиль, - даже в самом  мета метафизическом, должна быть какая-нибудь этакая болячечка.  Иначе ничего не будет».

Потом они сидели в кафе и пили кофе.  А из-под стола торчали когти двух мертвых куриц, одну из которых она подарила Таньке в восьмидесятых.  Они торчали оттуда, чтобы доказать Эмилю, что все, что она рассказала ему о своей жизни, - правда.  Сгущались, спускались, подбирались сумерки, таинственно вползая в окна, как туман в американских ужастниках.  Лицо Эмиля казалось очень бледным и становилось от этого еще красивее.  Потому что самым красивым на его лице была игра переходов, которую дает только тонкость черт необычайная.  Такие лица на редкость не фотогеничны.  Неверный ракурс - и вместо красавца или красавицы вы получаете впечатляющий снимок старой ведьмы.

- Эмиль, а, может быть, все дело совсем не в том, что вокруг нас что-то изменилось, а просто мы постарели, поумнели, поэтому пейзаж в рамке привлекает нас больше, чем сам куст смородиновый за окном?  Ищем какую-то щель между кустом этим и картиной, чтобы забиться туда и сотворять свои умозрительные образы?

- Ань, - попросту, как в классическом романе, отвечал Эмиль, - люди в коротких рассказах так не беседуют, что бы ты хотела выпить, Ань?

- Я бы выпила «Кровавую Мэри», - тоже попросту отвечала она, отмахиваясь от всего, прикуривая сигареты, машинально проверяя, на месте ли сумка, вытягивая незаметно затекшую ногу, заметно задевая при этом ножку стола и опрокидывая стакан с водой на скатерть. 

И они жалели друг друга, или хотели друг друга, они любили друг друга, как будто знали друг друга всю жизнь, но нее был муж, а у него была жена.  Где-то там, за пределом всего.  Она вспомнила, что в багажнике ее машины тает мясо, купленное несколько часов назад, течет, наверное, мороженное, портятся яйца, вянет зелень, и что-то надо будет сказать мужу, потому что обед не готов.  И дело даже не в обеде, а  дело в том, что ее самой в такую пору нет дома.

- Я люблю тебя, - сказал он, и это было самое желанное из всех «я люблю тебя», которые она слышала за свою жизнь.  И самое безысходное.

- И мне тоже некуда деться в этом мире, прости за банальность, - опять сказал он, - вообще, мне кажется, что мир там снаружи сжался до неузнаваемости, и только тут осталось это маленькое пространство, и мы - последние.

- Так не рассуждают в коротком рассказе, - отомстила она.

- Я знаю, - ответил он.

Они вернулись в «Мебельный» за полчаса до закрытия.  Хотя там было еще полно народу, уже начали снимать полотна со стен.  Они походили по залам, залы были громадные и бесконечные.  С повторяющимися интерьерами.  Над белыми кроватями - белые картины, над черными полированными - ночные Чикаго, Нью-Йорки и Бомбеи.  В подсвеченных горках стояли сервизы, на диванах небрежно были накинуты пледы.  Она уже знала, что он задумал, и хотя ей и казалось, что это готовые образы - не самое лучшее в мире место, но другого же не было.  Потому что именно здесь начиналась виртуальная реальность, «о которой так долго мечтали большевики», пошутила она про себя.  Эмиль шутки бы сейчас не понял.  Он был напряжен, бледен и сжимал ее руку до боли.

И в искусственных сумерках вечернего магазина, созданных уже притушенными светильниками, они незаметно растворились.  В мареве магритовских светотеней.

И теперь по утрам продавцы, приходящие первыми, живущие простой человеческой жизнью с ее обычными во все времена вопросами и ответами, обнаруживали на журнальных столиках следы от кофейных чашек, а однажды на одном из диванов нашли розовую ночную рубашку и черную курительную трубку.

Но это тоже у кого-то уже было - то ли у Чаплина, то ли у Борхеса, то ли в какой-то уличной песне.

1997
 

 

ЖУ-Ж-ЖАНИЕ БЕССМЕРТНЫХ ОС

Все началось с обыкновенной осы, якобы залетевшей в комнату.  Во всяком случае, именно тогда дернулась эта безумная ниточка.  Хотя понимаю, что оса как таковая тут совершенно ни при чем.

Двор наш на улице Советской мало чем отличался от других таких же дворов.  Правда , наш был  круглый, совершенно круглый.  Тот единственный угол, за владение которым три года билась тетка Наташа и который в процессе битвы был сглажен потерей десяти сантиметров нашего палисадника, придал в конце концов двору округлую форму.
А теперь нужно идти очень внимательно вслед за описанием, иначе ниточка не покажется, и вытягивать будет нечего.
В пять утра за деревянной стеной палисадника начинали ворочаться и квохтать куры.
В десять утра бабушка посылала меня в кладовку за яйцами.  Нежно щебетала в колонке на другом конце двора вода, а солнце, еще очень нежное, младенчески полнило углы, слабо дыша  и не показывая своей всепожирающей силы.  Я открывала ключом толстую, обитую войлоком трухлявую и просвечивающую чуть  ли не насквозь дверь, и входила внутрь, что всегда было сладостным таинством.  Кладовка, этот абрис тьмы, была самым таинственным во дворе местом, я это чувствовала уже тогда.

Под потолком висели насесты с окаменевшим пометом, превратившимся давно в некий космический материал, и там, нахохлившись, сидели куры, а в дальнем углу, в темном гнезде я находила теплые голубоватые яйца.  Обычно их было три.  В середине кладовки из земляного пола торчал глиняный кувшин, которой достался нам вместе с кладовкой.
К полудню по двору растекалась жара, и желто-пыльное солнце всей тяжестью садилось на цветы, на уже треснувшие от этой тяжести стены сараев, скользило по темно-зеленым листьям хмеля, увивающего беседку.
К двенадцати часам кто-нибудь развешивал в середине двора полотнища простыней, подкрепляя вяло натянутые веревки огромными заскорузлыми рогатинами.
К раннему вечеру солнце медленно отпускало двор, и туда проникал легкий, но еще горячий ветерок.

Бочка на заднем дворе облегченно вздыхала, освободившись от груза двухдневной воды для полива, и наскоро сушила свои позеленевшие бока.  И свежеполитый олеандр распространял вокруг себя сладость; и жизнь медленно перемещалась от обеденных столов и послеобеденных жарких постелей к беседке в центре двора, к долгой игре в лото - это старики продлевали свои дни, набирая на дощатом столе странную мозаику звуков и знаков...

Я знала, куда уходило солнце - в золотые шарики-набалдашники большой дедушкиной кровати.  Ровно в пять вечера оно полыхало в них, сжимаясь и пытаясь уместиться там, и длилось это минут пятнадцать.  Потом шарики угасали и становились скучными и мертвыми.
Дедушка Израиль Семенович, приходя в себя после рабочего дня, мерно покачивался в плетеном кресле в тени палисадника; в прохладе только что политых растений; в запахе влажной асфальтовой дорожки, проложенной к крыльцу.
Слишком многое во дворе и жизни всех его обитателей рифмовалось, повторялось и перезванивалось.
Каждый день, ровно тридцать сем раз скрипела на ржавых петлях калитка в деревянных воротах, впуская и выпуская.... Тридцать семь раз...  Это я потом, позже уже сосчитала.
Дядя Коля, работавший на чаеразвесочной фабрике, ходил в дощатый туалет три раза.  Пегая тетка Ленка ровно шесть раз выглядывала из своей кривой калитки, высматривая, кто к кому и когда идет.
Тощая проститутка, по прозвищу Зыла, принимала клиентов под нежный голосок Робертино Лоретти.
Пожилая армянка Анаида Николаевна вечером выходила к режущимся в лото старикам и отвечала на медицинские вопросы, потому что она была единственным врачом во дворе.  И странная бабка, по прозвищу Бауша, которая не могла говорить, только мычала что-то - наверное, говорила о чем-то сложном и важном, а нам казалось, что мычала она одно и то же, одно и то же, и мы, владеющие речью и слухом, не обращали не нее внимания.  Потом я поняла - не Что она мычала, а Почему...
Учительница Зоя Порфирьевна проходила вечером мимо нас с большим коричневым портфелем - она давал частные уроки математики.

Но никто никогда не считал повторяемости звуков и движений и не замечал их странной неизменяемости.  Никто не замечал, что в одной и той же последовательности, не изменяясь никогда, течет вода из крана, а затем раздается какой-то утробный звук в трубах, и что только после этого начинает ворковать голубь на крыше, а только потом раздается первый скрип калитки.
Никто не замечал, что только после того, как нотариус закрывал дверь своей конторы, находящейся за пределами двора, а закрывал он контору иногда раньше, иногда позже, в дальнем конце улицы Советской появлялся дедушка Израиль Семенович, идущий с работы.  Он шел в белом чесучовом костюме по правой стороне улицы, приближаясь к воротам, все убыстряя и убыстряя шаги, лихорадочно оглядываясь, и врывался в дом с одышкой, крича бабушке: «За мной следят!  За мной все время шел человек!»  И так каждый день, каждый день!  Я еще тогда не знала, что в нэповские времена дедушка держал скобяную лавку в Самаре, почему и уехал оттуда, спасаясь, в этот древний азиатский город, на всю жизнь заболев манией преследования.  Вполне, впрочем, оправданной.

Но самое главное, самое главное - это ОСА.  В полдень, когда все замирало и был слышен каждый звук, сквозь жаркую липкую дремоту на кушетке под картиной «Охота», на которой неслись прямо в комнаты борзые собаки, сквозь эту пелену уюта и покоя пробивалось назойливое жужжание насекомого.

- Жжжжж,  -  жужжала она тоненько,  -  ззззззз.  Звук долетал со стороны окна - откуда еще?  Скорее всего , она билась со стеклом, поджимая полосатое брюшко в бессильном недоумении...

Потом оса замирала, и сразу за этим скрипела половица, а затем откуда-то из-за марлевой занавески, танцующей под легким сквознячком, в открытых дверях, раздавался вздох, хотя там никого не было.  И вновь жужжание.  Неизменяемость звуков, будто кто-то раз и навсегда записал их на пластинку, в конце концов дошла до меня.  И тогда в один из тихих полдней, это был, наверное, десятый день «жужжания», я вскочила с кушетки и обнаружила, в чем уже почти не сомневалась, что никакой осы нет.  И вот тогда-то я начала следить за жизнью двора, записывая все - последовательность движений, звуков, шевелений и шуршаний.  Последовательность жизни.

Тот день, когда я обнаружила отсутствие осы, был, конечно, пятницей, я запомнила это, потому что бабушка засобиралась в баню.
Она всегда начинала собираться в баню с пятницы.  Вытаскивала откуда-то из комода коричневый ридикюль с блестящими защелками.  Раскрывала его.  И постепенно, целый день, отрываясь на приготовление обеда и прочие нужды, складывала в него все, что было нужно для бани: две мочалки, большую и маленькую, розовое мыло «Кармен» в пластмассовой мыльнице, расчески, две белые ситцевые косынки, два больших китайских полотенца.  Нельзя было забыть ничего, всякая мелочь должна была уместиться в глубоком ридикюле и выполнить свою функцию.
И весь этот день, всю пятницу, пока банные мелочи собирались и объединялись воедино, внутри дома и во дворе, и за пределами двора продолжалась та же самая жизнь:

заквохтали в пять утра куры,

заурчал кран, запела горлица, скрипнула калитка,

в первый раз выглянула тетка Ленка,

солнце начало медленно подниматься к зениту,

дядя Коля побежал в туалет,

следом за дядей Колей прошмыгнула туда же проститутка Зыла с зареванным лицом,

пел и пел Робертино бесконечную «Санта  Лючию»,

Анаида Николаевна развесила на веревках простыни, подперев их рогатинами,

солнце село всей тяжестью на хмель и потрескавшиеся стены кладовок,

потом... потом я прилегла на кушетку и услышала то самое жужжание осы:

жжжж ззз жжж,

зз жжжжж зз,

и бабушка тоже прилегла и захрапела,

а ридикюль уже стоял в спальне, полный вещиц, и его блестящие замки были защелкнуты,

к пяти вечера блеснуло в золотых шариках кровати,

нотариус закрыл двери конторы,

дедушка Израиль Семенович заторопился по улице Советской...

вздохнула утробно бочка на заднем дворе, вышла с портфелем учительница Зоя Порфирьевна,

жила беседка, в которой старики уже играли в лото,

Анаида Николаевна подробно рассказывала бабушке, как лечить воспаление среднего уха.

Двор был мельчайшей чешуйкой мироздания, на которой записана в мельчайших подробностях наша жизнь.  И она отсоединилась от общей массы на какую-то не мне ведомую меру, может быть, в том самом месте и отсоединилась, где записано было жужжание, и я вдруг заметила то, чего замечать нельзя!

Пластинка кружит и двоится, троится и четверится, заигрываясь, стираясь и мельчая...  А мы кружимся и кружимся по одним и тем же бороздкам - как в долгоиграющем диске - проигрывая одни и те же мелодии, принимая их за разные.  Движемся по записанным в одном и том же порядке сюжетам, у каждого - свой?
Вот почему скрип калитки никак не может поменяться местом со звуком крана, а дедушка не может опередить нотариуса.
Звуковые дорожки были максимально заиграны.  Это я уже тогда поняла.  Вот почему некоторые дни пролетали так быстро, что и оглянуться не успеешь и потом не помнишь ничего, будто их и не было.  Вот почему бабка Бауша не успевала произносить слова - ее дорожка была совсем мелкой и уже никуда не годилась - так иголка в головке проигрывателя вдруг спотыкается и несется по заезженной пластинке с дикой скоростью, через тетку Лену, кур, Анаиду Николаевну, калитку на воротах, шарики на кровати, нотариуса, баню, но особенно быстро через бабку Баушу потому, что ее дорожка последняя - к круглой наклейке с надписью: Советская 66, Самарканд, 1965-й год...

Вырваться, вырваться немедленно из этого кем-то предложенного мне заезженного круга!

* * *

Рано утром в воскресенье мы пошли в баню. 

- Здравствуйте, тетя Женя!  В баню? - спросила тетка Ленка, второй раз выглядывая из-за калитки.

-  В баню, - отвечала бабка , поджав губы.  Она не любила, когда ее отвлекали от священнодействия.

Баня была рядом, за углом.

Мы долго раздевались в предбаннике, носили ключи от длинных металлических шкафчиков банщице.  Та долго рассматривала меня и говорила: «Какая красивая!»  Но бабушка уже не реагировала на комплименты - она устремилась в моечный зал.
Третий раз я тру ее огромную спину намыленной мочалкой.  Сначала левую сторону, потом правую.  Если бы не духота и пар, то было бы интересно рассматривать женщин.  Круги провисающей кожи, толстые  и тонкие груди.  Складки на спинах.  Как мало красивых!  И как странно все эти голые женщины не стесняются друг друга...  И как неприятно садиться на расстеленный прямо на каменной лавке целлофан!  Потому что он скукожился, и под него натекла мыльная пена.  Может быть, и не наша.
Бабушка моется долго, она расслабилась и уже разговаривает с соседкой, которая сидит тут же рядом.  Охватывает какое-то неприятное чувство, распирает злость, от которой чешутся ладони рук.  Кажется, чем дольше моешься, тем грязнее становишься.

- Ополосни таз кипятком три раза! - командует бабушка.

- Теперь помой мочалкой ноги! - говорит она, и это раздражает больше всего: ну зачем еще в бане отдельно мыть ноги???  Ну что же тут вообще мыться так долго?  И неужели нельзя поговорить с соседкой на улице?  А там, в раздевалке, ждет ридикюль, и в нем лежит бабушкин белый до рези в глазах лифчик со множеством желтоватых пуговиц на застежке, ведь у бабушки большая спина и необъятная грудь, и эти пуговицы нужно будет долго застегивать, целый час, потому что спина у нее будет все равно влажная, ведь в раздевалку тоже попадает пар, когда женщины выходят из моечного зала или заходят туда.  Над входом висит эта идиотская надпись «В шайках не сидеть!»  И опять будет издеваться Жорка: «В баню ходила?  В шайке сидела?»

А потом бабушка будет долго натягивать бумазейные чулки и укреплять на них оранжевые резинки, и долго раскладывать по местам все эти мелочи, все противное и мокрое мыло «Кармен» с налипшим волоском: в пластмассовую мыльницу, расчески в пакетики...  И еще надо будет посидеть полчаса в вестибюле, потому что так принято и можно простудиться, если сразу выйти, хотя на улице лето, а это правило для зимы. «И нельзя показываться на люди с красным лицом», - всегда говорит бабушка, обычно садясь на скамейке возле киоска со всякими банными принадлежностями, и мы всегда сидим там целых полчаса, слушая гудение и роение бани...

И я злюсь, злюсь, и опрокидывается от этой злости на пол жестяной таз с кипятком, я отворачиваюсь от бабушки и уже бегу, расталкивая толстые тела, кто-то с криком падает,  скорее к душу, что бы смыть с себя мыло, противное мыло!  Бабушка в удивлении приоткрывает рот, он открывается и закрывается, она, видимо, что-то мне приказывает?

И вдруг...прямо напротив, там где только что мылись толстые тетки, я вижу прозрачную стену и толпу людей на площади.  Они в оборванных одеждах, лохмотьях, и у них тоже, как у бабушки, приоткрыты рты...  И они смотрят на стену дома, ту самую, прозрачную, на нас, прямо в моечный зал!  И совсем недалеко от меня сидит облезлая собака, высунув от жары язык, и стоит телега с мешками...

И я понимаю, что вырвалась.  Что жизнь потечет иначе, и я смогу забыть о заезженной безумной пластинке.

* * * 

Я приехала туда через двадцать лет.  Калитка почему-то не скрипнула.

Был полдень, никого во дворе не было, только белые накрахмаленные и подсиненные простыни колыхались на теплом ветерке, подпертые рогатинами...  Дверь кладовки была на этот раз совершенно прозрачна, как стена в бане.  И сквозь нее я увидела три голубоватых яйца в гнезде и кувшин, уже совсем погрузившийся в землю.  Только горлышко осталось снаружи.  Но ведь ничего не должно быть, я знаю, мне писали, что нет этой куриной кладовки, все забетонировано.  Однако передо мной была прозрачная войлочная дверь, и я видела, это была доля секунды, что стены тоже прозрачны, и там, сквозь них виднелись кроны деревьев, скорее, скорее!  Наконец-то я узнаю, с чем соприкоснулась тогда в бане, что за люди стояли на площади, в какую эпоху, сферу, страну, куда накренилась чешуйка двора!  Я дернула ручку, резко потянула на себя... но в ту же секунду все рассыпалось в прах.

И кладовка, и простыни, и беседка.

Неужели круг остановился, как только я из него выпала?  И ждал моего прикосновения, чтоб исчезнуть совсем?  И был моим собственным кругом, а совсем не общим?

И тут-то...  я лихорадочно начала анализировать, нет, считать, высчитывать свою американскую жизнь.

В пять утра раздается скрежещущий звук автоматической гаражной двери, и только после этого... ни секундой раньше... кричат пролетающие гуси, а только потом начинает лаять доберман-пинчер в стеклянной двери напротив...



OKHO Publishing Company, L.L.C.
Telephone: 847-226-8349
www.OKHO.com

Email: Legeza@aol.com

© Copyright 1999 OKHO Publishing Company, L.L.C. ~ Evanston, IL 60201, USA ~  Tel. 847-226-8349 ~ E-mail Legeza@aol.com ~ www.okho.com