Марина Аврукина, США
ПО СНЕГАМ БЕЖИТ СИРЕНЕВАЯ МГЛА
Пастернаковская
строчка: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»
стоило только всем нам неожиданно оказаться на рубеже
эпох, приобретает еще и конкретный, даже календарный
смысл. Насчет же двора все стало, наоборот, как-то
достаточно неопределенным, − что есть теперь двор
для русского американца?
В связи с тем, что
предновогодних сезонов этого века осталось не так уж
много, мы решили выбраться из своей деревни и съездить с
моими московскими друзьями в праздничный даунтаун.
Интересно, где встречал Ленин новый 1898 год? Неужели в
Шушенском, как нам говорили на уроках истории? Или в
Швейцарии, как мы сами догадываемся теперь? История об
этом умалчивает. История вообще имеет особенность
умалчивать обо всем.
Если уж оставаться в
русле временной рифмы, то есть искать созвучия времен,
то как раз сегодня мы на одной широте с Серебряным
веком, Иннокентием Анненским и Александром Блоком…
Наша
улица снегами залегла,
по снегам бежит сиреневая мгла.
Ветер, ветер, на всем белом свете.
Русский ветер
хаотичен и мифологичен, так как кружится по вечным
просторам, неся в своих вихрях мусор вечности. «Ветер,
ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч». Американский
ветер упорядочен и целенаправлен, так как мудрая рука
человека направила его по трубным небоскребным улицам
даунтауна. И мусора вечности он не собирает. Хотя и
гоняет иногда пустые мусорные баки. Так оно и было в
этот день, − пронзительный ветер задувал и в
спину, и в лицо одновременно.
В даунтауне, прямо возле здания мэрии,
возле невозмутимой пикассовской женщины, стоит роскошная
елка, густо украшенная красными бантами и красными
огнями, отчего кажется абсолютно красной. Под ней
ползает по огромным коробкам-подаркам куча детей. А у
каждого угла красуется надпись: Санта Клаус говорит
«По подаркам не ползать!» Неподалеку от елки стоит
громадная менора, под которой надпись: «Поздравляем с
праздником Хануки!» А вокруг всего этого кипит жизнь
интернациональной ярмарки. Мы попробовали немецкий
кекс, сербскую колбасу, французское повидло и под
занавес заинтересованно потрогали русских матрешек.
Днем, еще когда было
светло и мы в первый раз проезжали площадь у мэрии, то
есть елку, женщину и менору, то «женщина» сливалась при
дневном свете со всем окружающим, особенно с такой же
ржавой сталью второго здания мэрии. Вечером же, когда
мы вновь проехали эту компанию, лицо женщины (я бы
конечно сказала, «морда волка») ослепительно белело.
Эту «женскую головку», по мнению Пикассо, «морду волка»,
по моему, и, наконец, «бабуина», по мнению большинства
чикагцев, мои московские друзья назвали в этот день
«замочной скважиной». Но смотрится «она», «он» или
«оно» − хорошо.
Рядом гудел каток.
Вместо снега вокруг катка насыпаны опилки. А по
искусственному и от этого стерильно-чистому и очень
белому льду кружат и кружат подростки в громадных штанах
и старики в теплых курточках, одиночки и пары, лысые и
кудрявые, и даже несколько девушек в длинных черных
юбках, в каких кружили по таким же каткам петербургские
российские гимназистки. Одна пара (не петербургская, а
совершенно чикагская) каталась с громадной цветастой
авоськой в руках. Может быть, с базара заглянули.
Есть, в смысле
обедать, а не быть, в даунтане нужно так, чтобы сидеть
лицом к окну, которое, в свою очередь, смотрит прямо на
улицу. То есть, смотреть в окно, выходящее на улицу.
Ты как бы немедленно отгораживаешься прозрачной и
призрачной перегородкой, то ли от города, то ли от
времени, то ли от сумерек. И идет мимо тебя, заглядывая
в твою тарелку, то пожилой негр в смешной вязаной
шапочке, в огромных варежках и мохеровом шарфе, то
обнимающаяся парочка неопределенного пола, то какой-то
по виду профессор из Гарварда, но совершенно
оборванный.
И грохочет каждые
пять минут прямо над головой сабвей, напоминая о
цивилизации начала века. А напротив светятся витрины
ювелирного магазина и роскошный вестибюль уже закрытого
банка. В вестибюле стоят и нежатся в тепле высоченные
пальмы. И виднеется где-то сбоку торец громадного
билдинга, по которому ползут и ползут вверх ржавые
пожарные лестницы, и а из-под них выглядывает древняя
реклама, не смытая ни дождями, ни снегами, и не
унесенная ветром. Именно эти пожарные лестницы больше
всего фотографировали мои московские друзья. Таких
лестниц в Москве нет.
И вспоминается,
конечно же, знаменитая картина Эдварда Хупера «Ночные
ястребы», находящаяся в коллекции Чикагского Арт
Института. В улицу там просто врезан стеклянный угол
ночного кафе, где за стойкой сидят трое − женщина
в красном платье, мужчина в костюме и шляпе и отдельно
от них − еще кто-то в шляпе и спиной к улице. И
бармен. Четыре одиночества, четыре жизни, четыре
состояния, отгороженные ярким электрическим светом от
тьмы и безмолвия ночной улицы.
Мои друзья сидели
лицом к телевизору и смотрели бейсбол. Я же сидела
спиной к бейсболу и смотрела на улицу. Конечно же, мы
съели за это время по огромному куску мяса, согрелись и
расслабились. Так что безумно захотелось спать. То
есть, поскорее сесть в машину и поехать домой, и поэтому
я и обратила взор на давно, по-видимому, умолкших
собеседников и вдруг обнаружила, что они сидят с
застывшими лицами, уставившись на телевизионный экран.
Они смотрели бейсбол! Как раз в этот момент на
бейсбольном поле что-то случилось − кто-то
пострадал, приехала «скорая», кого-то несли на
носилках. Все посетители кафе сгрудились перед
телевизором. За время обеда произошла странная
метаморфоза, − я смотрела на улицу, и вдруг
почувствовала, что надо ехать домой. Мои же русские
друзья смотрели телевизор и незаметно втянулись в
спокойное и размеренное время жизни американского кафе,
где можно сидеть часами за столиком с красной клетчатой
скатертью, как на собственной кухне, и бесконечно
попивать пиво. Перед ними стояли: недоеденное желе и
недопитый лимонад. И стояли, видимо, довольно давно,
все то время, пока я занималась уличными изысканиями.
Мелькнула страшная перспектива многоминутного сидения в
ожидании гола, или что там забивают в бейсболе...
− Эй, сколько
вы еще будете есть?
Голос мой был так
отчаянно грозен, что друзья мои в секунду допили лимонад
и проглотили от ужаса желе.
Примитивизм и дадаизм, видимо, не только
явления искусства, но и зримая часть американской
жизни. Имею ввиду примитивизм, как форму изображения, −
сознательный наив, то, что делали в живописи Пиросмани и
Руссо. Все что сегодня можно увидеть в даунтауне −
от светящихся небоскребов, роскошных экипажей с
лошадьми, елок, менор, до движущихся витрин «Маршалл
Филдса», воспроизводящих картинки из «Щелкунчика», с
бесчисленными мышами, коронами и саблями, бродячих
музыкантов, лампочек на деревьях − это
удивительная способность физически, зримо разукрашивать
окружающий мир, как это делают дети. Кстати, один из
музыкантов, сидевший на углу возле «Марашалл Филдса»,
прямо под знаменитым циферблатом, был «нашим». Он играл
на балалайке и из-под российских туфель скромно, но
настойчиво выглядывали советские носки.
До начала следующего
века осталось всего два года. Наверное, хорошо было бы
сочинить какую-нибудь рождественскую историю. Но зачем
сочинять историю, если у нас есть русская поэзия:
Я буду
метаться по табору улицы темной
За веткой черемухи в черной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом…
Эти гениальные
мандельштамовские строки и есть вечная зима, вечная
любовь, вечный поиск себя, где бы ты ни был, и на рубеже
каких времен ни оказался…*
1997, декабрь
_____________________________________________
Это эссе было написано Мариной Аврукиной
за несколько дней до ее гибели. Она не дожила до нового
1998 года…
OKHO Publishing
Company, L.L.C.
Telephone: 847-226-8349
www.OKHO.com
Email:
Legeza@aol.com